Неточные совпадения
Какие б
чувства ни таились
Тогда во мне — теперь их нет:
Они прошли иль изменились…
Мир вам, тревоги прошлых лет!
В ту пору мне казались нужны
Пустыни, волн края жемчужны,
И моря шум, и груды скал,
И гордой девы идеал,
И безыменные страданья…
Другие дни,
другие сны;
Смирились вы, моей весны
Высокопарные мечтанья,
И в поэтический бокал
Воды я много подмешал.
Нет: рано
чувства в нем остыли;
Ему наскучил света шум;
Красавицы не долго были
Предмет его привычных дум;
Измены утомить успели;
Друзья и дружба надоели,
Затем, что не всегда же мог
Beef-steaks и страсбургский пирог
Шампанской обливать бутылкой
И сыпать острые слова,
Когда болела голова;
И хоть он был повеса пылкой,
Но разлюбил он наконец
И брань, и саблю, и свинец.
Друзья мои, вам жаль поэта:
Во цвете радостных надежд,
Их не свершив еще для света,
Чуть из младенческих одежд,
Увял! Где жаркое волненье,
Где благородное стремленье
И
чувств и мыслей молодых,
Высоких, нежных, удалых?
Где бурные любви желанья,
И жажда знаний и труда,
И страх порока и стыда,
И вы, заветные мечтанья,
Вы, призрак жизни неземной,
Вы, сны поэзии святой!
И я, в закон себе вменяя
Страстей единый произвол,
С толпою
чувства разделяя,
Я музу резвую привел
На шум пиров и буйных споров,
Грозы полуночных дозоров;
И к ним в безумные пиры
Она несла свои дары
И как вакханочка резвилась,
За чашей пела для гостей,
И молодежь минувших дней
За нею буйно волочилась,
А я гордился меж
друзейПодругой ветреной моей.
Нельзя, однако же, сказать, чтобы природа героя нашего была так сурова и черства и
чувства его были до того притуплены, чтобы он не знал ни жалости, ни сострадания; он чувствовал и то и
другое, он бы даже хотел помочь, но только, чтобы не заключалось это в значительной сумме, чтобы не трогать уже тех денег, которых положено было не трогать; словом, отцовское наставление: береги и копи копейку — пошло впрок.
У [русского] человека, даже и у того, кто похуже
других, все-таки
чувство справедливо.
Но нет, не патриотизм и не первое
чувство суть причины обвинений,
другое скрывается под ними.
Посмотрите, вот нас двое умных людей; мы знаем заранее, что обо всем можно спорить до бесконечности, и потому не спорим; мы знаем почти все сокровенные мысли
друг друга; одно слово — для нас целая история; видим зерно каждого нашего
чувства сквозь тройную оболочку.
— Достойный
друг! — сказал я, протянув ему руку. Доктор пожал ее с
чувством и продолжал...
Из чего же я хлопочу? Из зависти к Грушницкому? Бедняжка! он вовсе ее не заслуживает. Или это следствие того скверного, но непобедимого
чувства, которое заставляет нас уничтожать сладкие заблуждения ближнего, чтоб иметь мелкое удовольствие сказать ему, когда он в отчаянии будет спрашивать, чему он должен верить: «Мой
друг, со мною было то же самое, и ты видишь, однако, я обедаю, ужинаю и сплю преспокойно и, надеюсь, сумею умереть без крика и слез!»
Признаюсь еще,
чувство неприятное, но знакомое пробежало слегка в это мгновение по моему сердцу; это
чувство — было зависть; я говорю смело «зависть», потому что привык себе во всем признаваться; и вряд ли найдется молодой человек, который, встретив хорошенькую женщину, приковавшую его праздное внимание и вдруг явно при нем отличившую
другого, ей равно незнакомого, вряд ли, говорю, найдется такой молодой человек (разумеется, живший в большом свете и привыкший баловать свое самолюбие), который бы не был этим поражен неприятно.
Сам я больше неспособен безумствовать под влиянием страсти; честолюбие у меня подавлено обстоятельствами, но оно проявилось в
другом виде, ибо честолюбие есть не что иное, как жажда власти, а первое мое удовольствие — подчинять моей воле все, что меня окружает; возбуждать к себе
чувство любви, преданности и страха — не есть ли первый признак и величайшее торжество власти?
Итак, размена
чувств и мыслей между нами не может быть: мы знаем один о
другом все, что хотим знать, и знать больше не хотим; остается одно средство: рассказывать новости.
— Бросила! — с удивлением проговорил Свидригайлов и глубоко перевел дух. Что-то как бы разом отошло у него от сердца, и, может быть, не одна тягость смертного страха; да вряд ли он и ощущал его в эту минуту. Это было избавление от
другого, более скорбного и мрачного
чувства, которого бы он и сам не мог во всей силе определить.
Кашель задушил ее, но острастка пригодилась. Катерины Ивановны, очевидно, даже побаивались; жильцы, один за
другим, протеснились обратно к двери с тем странным внутренним ощущением довольства, которое всегда замечается, даже в самых близких людях, при внезапном несчастии с их ближним, и от которого не избавлен ни один человек, без исключения, несмотря даже на самое искреннее
чувство сожаления и участия.
Но не стыд, а совсем
другое чувство, похожее даже на испуг, охватило его.
И вдруг странное, неожиданное ощущение какой-то едкой ненависти к Соне прошло по его сердцу. Как бы удивясь и испугавшись сам этого ощущения, он вдруг поднял голову и пристально поглядел на нее; но он встретил на себе беспокойный и до муки заботливый взгляд ее; тут была любовь; ненависть его исчезла, как призрак. Это было не то; он принял одно
чувство за
другое. Это только значило, что та минута пришла.
Он слабо махнул Разумихину, чтобы прекратить целый поток его бессвязных и горячих утешений, обращенных к матери и сестре, взял их обеих за руки и минуты две молча всматривался то в ту, то в
другую. Мать испугалась его взгляда. В этом взгляде просвечивалось сильное до страдания
чувство, но в то же время было что-то неподвижное, даже как будто безумное. Пульхерия Александровна заплакала.
Да скажи же мне наконец, — проговорил он, почти в исступлении, — как этакой позор и такая низость в тебе рядом с
другими противоположными и святыми
чувствами совмещаются?
Он также кипел жаждою подвига, но вместе с нею душа его была доступна и
другим чувствам.
Поискав бесполезно враждебного начала, мешающего ему жить как следует, как живут «
другие», он вздохнул, закрыл глаза, и чрез несколько минут дремота опять начала понемногу оковывать его
чувства.
А если до сих пор эти законы исследованы мало, так это потому, что человеку, пораженному любовью, не до того, чтоб ученым оком следить, как вкрадывается в душу впечатление, как оковывает будто сном
чувства, как сначала ослепнут глаза, с какого момента пульс, а за ним сердце начинает биться сильнее, как является со вчерашнего дня вдруг преданность до могилы, стремление жертвовать собою, как мало-помалу исчезает свое я и переходит в него или в нее, как ум необыкновенно тупеет или необыкновенно изощряется, как воля отдается в волю
другого, как клонится голова, дрожат колени, являются слезы, горячка…
Ольга, как всякая женщина в первенствующей роли, то есть в роли мучительницы, конечно, менее
других и бессознательно, но не могла отказать себе в удовольствии немного поиграть им по-кошачьи; иногда у ней вырвется, как молния, как нежданный каприз, проблеск
чувства, а потом, вдруг, опять она сосредоточится, уйдет в себя; но больше и чаще всего она толкала его вперед, дальше, зная, что он сам не сделает ни шагу и останется неподвижен там, где она оставит его.
— Да, но я тогда увлекался: одной рукой отталкивал, а
другой удерживал. Ты была доверчива, а я… как будто… обманывал тебя. Тогда было еще ново
чувство…
В разговоре она не мечтает и не умничает: у ней, кажется, проведена в голове строгая черта, за которую ум не переходил никогда. По всему видно было, что
чувство, всякая симпатия, не исключая и любви, входят или входили в ее жизнь наравне с прочими элементами, тогда как у
других женщин сразу увидишь, что любовь, если не на деле, то на словах, участвует во всех вопросах жизни и что все остальное входит стороной, настолько, насколько остается простора от любви.
Все бы это прекрасно: он не мечтатель; он не хотел бы порывистой страсти, как не хотел ее и Обломов, только по
другим причинам. Но ему хотелось бы, однако, чтоб
чувство потекло по ровной колее, вскипев сначала горячо у источника, чтобы черпнуть и упиться в нем и потом всю жизнь знать, откуда бьет этот ключ счастья…
Не замечать этого она не могла: и не такие тонкие женщины, как она, умеют отличить дружескую преданность и угождения от нежного проявления
другого чувства. Кокетства в ней допустить нельзя по верному пониманию истинной, нелицемерной, никем не навеянной ей нравственности. Она была выше этой пошлой слабости.
«Увяз, любезный
друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли,
чувства — зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и не пошевелится в нем многое, многое… А между тем работает с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати дома — несчастный!»
Андрей не налагал педантических оков на
чувства и даже давал законную свободу, стараясь только не терять «почвы из-под ног», задумчивым мечтам, хотя, отрезвляясь от них, по немецкой своей натуре или по чему-нибудь
другому, не мог удержаться от вывода и выносил какую-нибудь жизненную заметку.
Штольц, однако ж, говорил с ней охотнее и чаще, нежели с
другими женщинами, потому что она, хотя бессознательно, но шла простым природным путем жизни и по счастливой натуре, по здравому, не перехитренному воспитанию не уклонялась от естественного проявления мысли,
чувства, воли, даже до малейшего, едва заметного движения глаз, губ, руки.
Но угар случался частенько. Тогда все валяются вповалку по постелям; слышится оханье, стоны; один обложит голову огурцами и повяжется полотенцем,
другой положит клюквы в уши и нюхает хрен, третий в одной рубашке уйдет на мороз, четвертый просто валяется без
чувств на полу.
Малейшего повода довольно было, чтоб вызвать это
чувство из глубины души Захара и заставить его смотреть с благоговением на барина, иногда даже удариться, от умиления, в слезы. Боже сохрани, чтоб он поставил
другого какого-нибудь барина не только выше, даже наравне с своим! Боже сохрани, если б это вздумал сделать и
другой!
— За то, что вы выдумали мучения. Я не выдумывала их, они случились, и я наслаждаюсь тем, что уж прошли, а вы готовили их и наслаждались заранее. Вы — злой! за это я вас и упрекала. Потом… в письме вашем играют мысль,
чувство… вы жили эту ночь и утро не по-своему, а как хотел, чтоб вы жили, ваш
друг и я, — это во-вторых; наконец, в-третьих…
«Да не это ли — тайная цель всякого и всякой: найти в своем
друге неизменную физиономию покоя, вечное и ровное течение
чувства? Ведь это норма любви, и чуть что отступает от нее, изменяется, охлаждается — мы страдаем: стало быть, мой идеал — общий идеал? — думал он. — Не есть ли это венец выработанности, выяснения взаимных отношений обоих полов?»
Илью Ильича привели в
чувство, пустили кровь и потом объявили, что это был апоплексический удар и что ему надо повести
другой образ жизни.
Часто погружались они в безмолвное удивление перед вечно новой и блещущей красотой природы. Их чуткие души не могли привыкнуть к этой красоте: земля, небо, море — все будило их
чувство, и они молча сидели рядом, глядели одними глазами и одной душой на этот творческий блеск и без слов понимали
друг друга.
Может быть, даже это
чувство было в противоречии с собственным взглядом Захара на личность Обломова, может быть, изучение характера барина внушало
другие убеждения Захару. Вероятно, Захар, если б ему объяснили о степени привязанности его к Илье Ильичу, стал бы оспаривать это.
Муж и жена в обществе суть два гражданина, делающие договор, в законе утвержденный, которым обещеваются прежде всего на взаимное
чувств услаждение (да не дерзнет здесь никто оспорить первейшего закона сожития и основания брачного союза, начало любви непорочнейшия и твердый камень основания супружнего согласия), обещеваются жить вместе, общее иметь стяжание, возращать плоды своея горячности и, дабы жить мирно,
друг друга не уязвлять.
Нет, мой
друг! я пью и ем не для того только, чтоб быть живу, но для того, что в том нахожу немалое услаждение
чувств.
Почтмейстер. Нет, о петербургском ничего нет, а о костромских и саратовских много говорится. Жаль, однако ж, что вы не читаете писем: есть прекрасные места. Вот недавно один поручик пишет к приятелю и описал бал в самом игривом… очень, очень хорошо: «Жизнь моя, милый
друг, течет, говорит, в эмпиреях: барышень много, музыка играет, штандарт скачет…» — с большим, с большим
чувством описал. Я нарочно оставил его у себя. Хотите, прочту?
Сверх того, я испытывал какое-то наслаждение, зная, что я несчастлив, старался возбуждать сознание несчастия, и это эгоистическое
чувство больше
других заглушало во мне истинную печаль.
На
другой день, поздно вечером, мне захотелось еще раз взглянуть на нее; преодолев невольное
чувство страха, я тихо отворил дверь и на цыпочках вошел в залу.
Старушка хотела что-то сказать, но вдруг остановилась, закрыла лицо платком и, махнув рукою, вышла из комнаты. У меня немного защемило в сердце, когда я увидал это движение; но нетерпение ехать было сильнее этого
чувства, и я продолжал совершенно равнодушно слушать разговор отца с матушкой. Они говорили о вещах, которые заметно не интересовали ни того, ни
другого: что нужно купить для дома? что сказать княжне Sophie и madame Julie? и хороша ли будет дорога?
Кроме страстного влечения, которое он внушал мне, присутствие его возбуждало во мне в не менее сильной степени
другое чувство — страх огорчить его, оскорбить чем-нибудь, не понравиться ему: может быть, потому, что лицо его имело надменное выражение, или потому, что, презирая свою наружность, я слишком много ценил в
других преимущества красоты, или, что вернее всего, потому, что это есть непременный признак любви, я чувствовал к нему столько же страху, сколько и любви.
Прежде и после погребения я не переставал плакать и был грустен, но мне совестно вспомнить эту грусть, потому что к ней всегда примешивалось какое-нибудь самолюбивое
чувство: то желание показать, что я огорчен больше всех, то заботы о действии, которое я произвожу на
других, то бесцельное любопытство, которое заставляло делать наблюдения над чепцом Мими и лицами присутствующих.
Я презирал себя за то, что не испытываю исключительно одного
чувства горести, и старался скрывать все
другие; от этого печаль моя была неискренна и неестественна.
Правда, что легкость и ошибочность этого представления о своей вере смутно чувствовалась Алексею Александровичу, и он знал, что когда он, вовсе не думая о том, что его прощение есть действие высшей силы, отдался этому непосредственному
чувству, он испытал больше счастья, чем когда он, как теперь, каждую минуту думал, что в его душе живет Христос и что, подписывая бумаги, он исполняет Его волю; но для Алексея Александровича было необходимо так думать, ему было так необходимо в его унижении иметь ту, хотя бы и выдуманную, высоту, с которой он, презираемый всеми, мог бы презирать
других, что он держался, как за спасение, за свое мнимое спасение.
— Но,
друг мой, не отдавайтесь этому
чувству, о котором вы говорили — стыдиться того, что есть высшая высота христианина: кто унижает себя, тот возвысится. И благодарить меня вы не можете. Надо благодарить Его и просить Его о помощи. В Нем одном мы найдем спокойствие, утешение, спасение и любовь, — сказала она и, подняв глаза к небу, начала молиться, как понял Алексей Александрович по ее молчанию.
Переноситься мыслью и
чувством в
другое существо было душевное действие, чуждое Алексею Александровичу.
— Ах, гордость и гордость! — сказала Дарья Александровна, как будто презирая его зa низость этого
чувства в сравнении с тем,
другим чувством, которое знают одни женщины.